top of page

О мопассановском источнике дебютного рассказа Бабеля


В ранние одесские годы он <Бабель> говорил:

— Когда-то мне нравился Мопассан. Сейчас я разлю­бил его.

Но, как известно, и этот период прошёл. Избавляясь от стилистических излишеств, Бабель снова полюбил Мопассана.

Л. И. Славин. Из воспоминаний о Бабеле


Читайте полностью статью Елены Погорельской, опубликованную в 3 номере «Тайных троп» в PDF:


Под ранними одесскими годами, вероятно, надо понимать начало 1920-х (точную дату их знакомства Славин не помнит), до переезда Бабеля в 1924 году в Москву. Писатель действительно со временем избавлялся от «стилистических излишеств», но имело ли место на самом деле временное разочарование в Мопассане, сказать трудно.

О стилистических традициях Мопассана и Флобера в произведениях Бабеля критики писали ещё в 1920-е годы. Например, А. Лежнев отмечал: «Бабель идёт от Мопассана в строении новеллы, от Флобера — в строении фразы» (курсив Лежнева. — Е. П.).

Самим Бабелем имя Мопассана впервые упомянуто в напечатанном в «Журнале журналов» в конце 1916 года очерке «Одесса» который, не без основания, считается эстетическим манифестом молодого писателя. И не просто упомянуто, а можно сказать, поднято на щит. Одесса, считал Бабель, единственный город, где «может родиться так нужный нам, наш национальный Мопассан». Похоже, что сам разговор об Одессе начинающий автор затеял именно для того, чтобы порассуждать о литературе и подвести к Мопассану.

По Бабелю, русским авторам недоставало «настоящего, радостного, ясного описания солнца». Не находил он такого описания ни у Тургенева, ни у Достоевского, ни у Гоголя. И даже Горький для Бабеля только предтеча, хотя и «самый сильный в наше время». Русским писателям Бабель противопоставил Мопассана и его новеллу «Признание», облюбовав её, по словам А. К. Жолковского, «как программный “солнечный” текст»:

«А вот Мопассан, может быть, ничего не знает, а может быть — всё знает; громыхает по сожжённой зноем дороге дилижанс, сидят в нём, в дилижансе, толстый и лукавый парень Полит и здоровая крестьянская топорная девка. Что они там делают и почему делают — это уж их дело. Небу жарко, земле жарко. С Полита и с девки льёт пот, а дилижанс громыхает по сожжённой светлым зноем дороге. Вот и всё».

К новелле «Признание» Бабель ещё вернётся: во второй половине 1920-х годов как переводчик, в начале 1930-х — как интерпретатор.

В 1926–1927 годах в издательстве «Земля и фабрика» под редакцией Бабеля вышло небольшое трёхтомное собрание сочинений Мопассана, которое состояло из тридцати двух новелл, примерно десятой части всего новеллистического наследия французского писателя. В этом издании Бабель выступил сразу в нескольких ипостасях: составителя, редактора перевода и собственно переводчика трёх новелл — «Идиллии», «Признания» и «Болезни Андре».

В шестом номере журнала «30 дней» за 1932 год был опубликован рассказ Бабеля «Гюи де Мопассан», непосредственно посвященный французскому классику и работе над переводом. В этом произведении упоминается новелла Мопассана «Мисс Гарриет», даётся краткий пересказ «Идиллии», представляющий собой квинтэссенцию этой новеллы; основной же сюжетный ход рассказа Бабеля составляет мастерский парафраз «Признания».

Мопассановским подтекстам и источникам рассказов Бабеля посвящены работы Жолковского. В качестве источников «Гюи де Мопассана» помимо трёх упомянутых там новелл исследователь разбирает ещё один из переведённых Бабелем текстов — «Болезнь Андре», а также роман «Милый друг» и не публиковавшуюся при жизни французского писателя повесть «Доктор Ираклий Глосс».

В недавней статье «Мотивы Флобера и Мопассана в прозе Исаака Бабеля» я дополнила этот список новеллой Мопассана «Магнетизм» и последними строками романа «Жизнь». В первом случае речь шла о сне героя-повествователя из рассказа Бабеля: «Мне приснилась Катя, сорокалетняя прачка, жившая под нами. По утрам мы брали у неё кипяток. Я и лица её толком не успел разглядеть, но во сне мы с Катей бог знает что делали. Мы измучили друг друга поцелуями. Я не удержался от того, чтобы зайти к ней на следующее утро за кипятком». Весьма вероятно, что в этом эпизоде переосмыслена история героя рассказа Мопассана «Магнетизм», опубликованного в газете Gil Blas 5 апреля 1882 года, но не вошедшего ни в один из авторских сборников. Герой рассказа увидел однажды в эротическом сне знакомую женщину, никогда раньше его не интересовавшую и не вызывавшую у него никаких чувств и желаний. На следующий день он отправился к ней, и между ними возникла любовная связь, длившаяся два года. В отличие от новеллы Мопассана, в рассказе Бабеля сон наяву не имел продолжения: «Меня встретила увядшая, перекрещённая шалью женщина, с распустившимися пепельно-седыми завитками и отсыревшими руками». Хотя, надо думать, для авторского рассказчика сон всё же воплотился в жизнь, но не с прачкой Катей, а с героиней произведения Раисой Бендерской. С окончанием романа «Жизнь» («Жизнь, видите ли, не так хороша и не так плоха, как о ней думают») перекликаются слова из «Гюи де Мопассана»: «Фраза рождается на свет хорошей и дурной в одно и то же время».

В этой же статье я сравнила фрагмент в конце рассказа «Мой первый гусь» из «Кон­армии» («…мы пошли спать на сеновал. Мы спали шестеро там, согреваясь друг от друга, с перепутанными ногами, под дырявой крышей, пропускавшей звёзды») с созвучным ему отрывком из книги Мопассана «Под солнцем» («Если бы вы знали, каким далёким чувствуешь себя от всего, от жизни и от мира, в этой низкой палатке, сквозь дыры которой виднеются звёзды…»).

В свое время британский исследователь К. Д. Лак и израильский литературовед Э. Зихер указали на рассказ Мопассана «Коко» как источник новеллы «Квакер» из небольшого бабелевского цикла «На поле чести» (1920).

Насколько мне известно, до сих пор никто не обратил внимания на мопассановский след в самом раннем произведении Бабеля. Речь идёт о его литературном дебюте — рассказе «Старый Шлойме» (1913) и перекличках с новеллой Мопассана «Дядюшка Амабль» (1885).

«Старый Шлойме» был опубликован в киевском литературно-политическом еженедельнике «Огни» 9 февраля 1913 года. В это время Бабель учился на втором курсе Киевского коммерческого института. Рассказ остался незамеченным, больше никогда при жизни автора не перепечатывался, и писатель никогда публично о нём не упоминал, по-видимому, считая этот юношеский опыт не очень удачным. Только лишь во второй половине 1960-х годов рассказ был обнаружен и обнародован А. Е. Парнисом.

Новелла «Дядюшка Амабль» (Le père Amable) печаталась в газете Gil Blas с 18 по 23 декабря 1885 года, а затем, в 1886 году, была включена Мопассаном в сборник La petite Roque («Малышка Рок»).

Действие «Дядюшки Амабля», как и многих других произведений Мопассана, разворачивается в нормандской деревне, «Старого Шлойме» — в заштатном городке Российской империи. Чёткого указания на историческую эпоху ни в том, ни в другом случае нет, но время действия примерно совпадает со временем выхода рассказов. События у Мопассана можно отнести к 1870-м или первой половине 1880-х годов, у Бабеля, как будет показано дальше, — к началу 1910-х.

Бабель поднимает проблему черты еврейской осёдлости, ещё актуальную в России начала ХХ века. Более того, случаи, подобные показанному в «Старом Шлойме», имели место в действительности. Об этом, например, свидетельствует небольшая заметка, напечатанная в «Огнях» через неделю после публикации рассказа:

На днях в газетах промелькнуло коротенькое сообщение: повесился еврей, высланный Муратовым (курским губернатором. — Е. П.), оставив жену и восемь детей. Оказывается, этот еврей в том месте, из которого его выселили, прожил 20 лет, и гроза разразилась над его головой внезапно. Говорить о законности или незаконности этого и подобных ему административных распоряжений не приходится: уже слишком много было говорено о широко развившемся за последнее время произволе местных больших и малых правителей — преимущественно по отношению к евреям. Но подумать только о самом этом факте: целых две уголовных давности этот еврей прожил в одном месте, никаких устоев не колебал, никаких основ не подтачивал, ничем абсолютно не был опорочен, тем не менее одним росчерком пера сразу оказался вычеркнутым из списка живых, а заодно разорена и пущена по миру его семья.

Где-то, за тяжёлыми портьерами, закрывающими уличный свет, — сидят люди в футлярах, выкапывая измену, и с сознанием отлично исполненного долга подписывается роковая бумага, кладётся печать, а там дальше всё идёт раз заведенным порядком. Бумага быстро достигает своего назначения и громом поражает мирнейшего из мирных еврейских обывателей. “Господи, за что же это?” — восклицает последний в глубоком отчаянии, но разговоры тут коротки: каждый день стучатся в двери ревностные исполнители, угрожая всеми карами, и приходится в лютый мороз — во исполнение приказа — со всем домашним скарбом поскорее убраться куда глаза глядят. Про все эти ужасы несчастных выселенцев немало писалось в газетах. Не выдержал высланный Муратовым еврей всех этих ужасов, испугался тяжёлой перспективы, ожидающей его семью, и переселился в лучший мир, где нет правных и бесправных, чем, надо полагать, привёл в немалое недоумение своих ежедневных непрошенных гостей, исполнителей начальственного приказа <...>

Вообще дело выселения, иначе говоря — разорения евреев идёт с большим успехом.

Несмотря на разницу социально-исторической подоплёки, времени и места действия, сюжетно-тематическое сходство двух рассказов и психологическое родство главных героев очевидны. В центре обоих произведений — старики, доживающие свой век под кровом сыновьего дома. Стоит обратить внимание и на то, что оба рассказа названы именами героев с дополнительным словом, так или иначе указывающим на их преклонный возраст: Le père Amable (в русском переводе «Папаша Амабль» или «Дядюшка Амабль»), «Старый Шлойме». Сопоставим характеристики, данные авторами своим героям.

Вот портрет старого Амабля Ульбрека:

Старик уже не работал.

Угрюмый, как все глухие, сгорбленный, сутуловатый от болезней, он бродил по полям, опираясь на палку, грубо и недоверчиво смотря на людей и животных. Иногда, сидя на краю канавы, он думал, не двигаясь, целыми часами о том, что заполняло всю его жизнь, о цене яиц и хлеба, о солнце и дожде, об урожае и недороде. И разбитые ревматизмом члены впивали сырость почвы так же, как уже семьдесят лет они впитывали в себя сырость стен лачужки, покрытой мокрой соломой.

Он возвращался на закате, садился за стол в кухне, и когда перед ним ставили глиняную миску супа, он охватывал её своими крючковатыми пальцами, словно вылитыми по мерке чашки, и зимой и летом грел о неё свои руки перед едой, чтобы не потерять ни искры тепла от огня, который дорого стоит, ни капли супа, в который кладут жир и соль, ни крошки хлеба, на который идёт рожь. Потом по лесенке он взбирался на чердак, где у него был матрац… (здесь и далее курсив мой. — Е. П.)

Бабелевский Шлойме вообще оставался безучастным ко всему на свете, кроме удовлетворения элементарных потребностей: досыта поесть и согреть старые кости:

Хотя наш городок и не велик, хотя все жители в нём наперечёт, хотя Шлойме прожил в городке 60 лет безвыездно, но всё-таки не каждый бы вам сказал, кто такой Шлойме и что он из себя представляет. Это потому, что его просто забыли, как забывают ненужную, не попадающуюся на глаза вещь. Такой вещью и был старый Шлойме. Ему было 86 лет. Глаза его слезились; лицо, маленькое, грязное, морщинистое лицо, обросло желтоватой, никогда не расчёсываемой бородой и космами густых, спутанных волос на голове. Шлойме почти никогда не умывался, редко менял платье, и от него дурно пахло; сын и невестка, у которых он жил, махнули на него рукой, запрятали в тёплый угол и забыли о нём. Тёплый угол и еда — вот что осталось у Шлойме, и казалось, ему было этого довольно. Погреть свои старые, изломанные кости, скушать хороший кусок жирного, сочного мяса — было для него высшим наслаждением. К столу он приходил первый; жадно следил немигающими глазами за каждым куском, длинными костлявыми пальцами судорожно запихивал пищу в рот и ел, ел, ел до тех пор, пока ему отказывали дать ещё, ещё хоть один маленький кусочек. На Шлойме было противно смотреть в то время, когда он ел: вся его тощая фигурка дрожала, пальцы в жиру, лицо такое жалкое, полное страшной боязни, чтобы его не обидели, чтобы не забыли о нём <…>

Так и жил он в своём углу — ел и спал, а летом ещё грелся на солнышке. Способность соображать он, казалось, давно утратил. Дела сына, домашние события не интересовали его. Безучастно смотрел он на всё происходящее…22

Пожалуй, жадность — главная черта обоих стариков. Амабль категорически противится женитьбе своего сына Сезера на Селесте Левек, потому что та имеет ребёнка, нажитого от батрака Виктора. Но отнюдь не соображениями морали руководствуется старик-отец: «В деревне невинность девушки не играет большой роли. Но его скупость, его глубокий инстинкт скряги возмутился при мысли, что сын его будет кормить чужого ребёнка. Он тотчас представил, сколько супа съест это дитя, прежде чем станет полезным на ферме; он сосчитал вес фунта хлеба, все литры сидра, которые он съест и выпьет до четырнадцати лет». Шлойме же заботится только о том, «как бы внук ни подсмотрел, что у него под подушкой спрятан засохший кусок пряника».

Почти одинаковое положение в обоих рассказах старики занимают в семье. Ср.: «Сезер почти никогда не говорил с отцом. Лишь иногда, когда нужно было продать хлеб или купить телёнка, парень спрашивал совета старика, крича ему на ухо своё мнение, сквозь сложенные слуховой трубкой руки; и дядюшка Амабль соглашался или опровергал глухим, протяжным голосом, словно идущим изнутри» («Дядюшка Амабль»); «Никогда никто не говорил с Шлойме, не советовался с ним, не просил у него помощи» («Старый Шлойме»).

Сильные потрясения возвращают старикам чувство человеческого достоинства, и они оказываются способными на серьёзный поступок. Амабль ужасается тому, что его сноха после смерти мужа, сына Амабля, приводит в дом чужого мужчину, Виктора, отца её ребёнка. Шлойме узнает о готовящейся вынужденной измене сына «своему Богу», то есть переходе в христианскую веру. Но особенно примечательно то, что герой Бабеля совершает точно такой же поступок, как и герой Мопассана, — сводит счёты с жизнью, одинаков в обоих рассказах и способ самоубийства. Сравним окончания произведений.

«Дядюшка Амабль»:

Виктор Лекок вёл себя как дома, болтал с Селестой, брал на колени и целовал ребёнка. А Селеста передавала ему кушанье, наливала сидр и, казалось, была довольна. Дядюшка Амабль, не слыша их, следил за ними глазами. Поужинав (он чувствовал себя огорчённым и ел меньше, чем обычно), он не полез на чердак, а открыв дверь, вышел на двор <…>

Она <Селеста> стала хозяйничать, мыть тарелки, вытирать стол, а Виктор <…> лёг там же, где она спала с Сезером.

Дверь отворилась, и снова вошел дядюшка Амабль. Он, как ищейка, смотрел по всем углам. Он искал Виктора Лекок.

Завидя его, он взял со стола свечу и подошел к постели, где умер его сын. И он увидел под одеялом почти сонного мужчину. Тогда глухой отвернулся, поставил свечу и снова вышел.

Селеста окончила свое дело, уложила сына, убрала всё и села около Виктора, поджидая старика <…>

Видя, что старик не возвращается, она сердито заворчала <…>

Виктор ответил из постели:

— Уже с час, как его нет; может быть, он спит на скамье перед дверью.

Она <…> встала, взяла свечу и вышла <…>

Ни у двери, ни на скамье <…> его не было.

Уже собираясь вернуться, она случайно подняла глаза на высокую яблоню у ворот фермы и вдруг увидела две ноги, на высоте её лица.

Она громко закричала:

— Виктор, Виктор, Виктор! <…>

Ничего не понимая, он взял свечу — и увидел среди освещённой листвы тело дядюшки Амабль, висящее на вожжах, охвативших шею.

Около яблони стояла лестница. Виктор сбегал за ножом, влез на дерево и обрезал верёвку. Но старик уже застыл и язык его высунулся изо рта в ужасной гримасе.

«Старый Шлойме»:

С той поры Шлойме ни о чём другом не думал. Он знал одно: сын его хотел уйти от своего народа, к новому Богу. Старая, забытая вера всколыхнулась в нём. Шлойме никогда не был религиозен, редко молился и раньше слыл даже безбожником. Но уйти, совсем, навсегда уйти от своего Бога, Бога униженного и страдающего народа, — этого он не понимал. Тяжело ворочались мысли в его голове, туго соображал он, но эти слова неизменно, твёрдо, грозно стояли перед ним: «Нельзя этого, нельзя!» И когда понял Шлойме, что несчастье неотвратимо, что сын не выдержит, то он сказал себе: «Шлойме, старый Шлойме, что тебе теперь делать?» Беспомощно оглянулся старик вокруг себя, по-детски жалобно сморщил рот и хотел заплакать горькими старческими слезами. Их не было, облегчающих слёз <…>

Ночью, дрожа от холода, поднялся он с кровати. Тихо, чтобы никого не разбудить, зажёг маленькую керосиновую лампу. Медленно, по-стариковски, охая и ёжась, начал напяливать на себя своё грязное платье. Потом взял табуретку, верёвку, приготовленную накануне, и, колеблясь от слабости, хватаясь за стены, вышел на улицу. Сразу сделалось так холодно… Всё тело дрожало. Шлойме быстро укрепил веревку на крюке, встал возле двери, поставил табуретку, взобрался на неё, обмотал верёвку вокруг худой трясущейся шеи, последним усилием оттолкнул табуретку, успел ещё осмотреть потускневшими глазами городок, в котором он прожил 60 лет безвыездно, и повис…

Был сильный ветер, и вскоре щуплое тело старого Шлойме закачалось перед дверью дома, в котором он оставил тёплую печку и засаленную отцовскую Тору.

Надо думать, что способ самоубийства для героя своего рассказа Бабель заимствовал как раз у Мопассана.

Остаётся добавить, что новеллу «Дядюшка Амабль» в переводе Е. Дмитриевой (в оглавлении переводчик не указан), со своей редакторской правкой Бабель в 1926 году включил в первый том трёхтомного собрания сочинений Мопассана, о котором говорилось выше.


В оформлении обложки материала использована картина Арсения Блинова «Земля». 2012.



Недавние посты

Смотреть все

Comments


bottom of page